понедельник, 28 марта 2011 г.





Примерно на такой же веранде я впервые увидел жену Бунина – Веру Николаевну Муромцеву, молодую красивую женщину – не даму, а именно женщину, – высокую, с лицом камеи, гладко причесанную блондинку с узлом волос, сползающих на шею, голубоглазую, даже, вернее, голубоокую, одетую, как курсистка, московскую неяркую красавицу из той интеллигентной профессорской среды, которая казалась мне всегда еще более недосягаемой, чем, например, толстый журнал в кирпичной обложке со славянской вязью названия – «Вестник Европы», выходивший под редакцией профессора с многозначительной, как бы чрезвычайно научной фамилией Овсянико-Куликовский.
Отвлеченно я понимал, что Вера Николаевна красива, но она была не в моем вкусе: крупные ноги в туфлях на пуговицах, длинноватый нос античной богини – Деметры, например, – добродетельна, а главное, жена Бунина, кажется, даже не венчанная, а на московский либеральный лад – гражданская, о чем в своей автобиографической заметке Бунин, уже, кажется, женатый раньше, писал, что с такого-то года «жизнь со мной делит В. Н. Муромцева». Она была родной племянницей председателя первой Государственной думы, крупнейшего буржуазного политического деятеля кадетской Москвы Муромцева, вдохновителя и организатора знаменитого «Выборгского воззвания».
Теперь они – Бунин и Вера Николаевна, – бежав от большевиков, как тогда выражались – «из Совдепии», сидели на даче вместе с другими московскими беженцами, дожидаясь того времени, когда советская власть наконец лопнет и можно будет вернуться восвояси.
Я стал у них настолько частым гостем, что Бунин, не стесняясь меня, бывало, ссорился с Верой Николаевной на московский лад.
– Вера, ты сущая дура! – раздраженно кричал Бунин. А она, глядя на своего повелителя покорно влюбленными голубыми глазами ангела, говорила со стоном:
– Иоанн, умоляю, не будь таким нестерпимо грубым. – Она сплетала и расплетала длинные голубоватые пальцы. – Не безумствуй! Что подумает о нас молодой поэт? Ему может показаться, что ты меня не уважаешь.
Помню, меня чрезвычайно удивило это манерное Иоанн применительно к Бунину. Но скоро я понял, что это вполне в духе Москвы того времени, где было весьма в моде увлечение русской стариной. Называть своего мужа вместо Иван Иоанн вполне соответствовало московскому стилю и, может быть, отчасти намекало на Иоанна Грозного с его сухим, желчным лицом, бородкой, семью женами и по-царски прищуренными соколиными глазами.
Во всяком случае, было очевидно, что Вера Николаевна испытывала перед своим повелителем – в общем-то совсем не похожим на Ивана Грозного – влюбленный трепет, может быть даже преклонение верноподданной.
Она покорно и быстро переступила из всего сброшенного на пол белья, осталась вся голая, серо-сиреневая, с той особенностью женского тела, когда оно нервно зябнет, становится туго и прохладно, покрываясь гусиной кожей, в одних дешевых серых чулках с простыми подвязками, в дешевых черных туфельках, и победоносно пьяно взглянула на него, берясь за волосы и вынимая из них шпильки. Он, холодея, следил за ней. Телом она оказалась лучше, моложе, чем можно было думать. Худые ключицы и ребра выделялись в соответствии с худым лицом и тонкими голенями. Но бедра были даже крупны. Живот с маленьким глубоким пупком был впалый, выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове. Она вынула шпильки, волосы густо упали на ее худую спину в выступающих позвонках. Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, - маленькие груди с озябшими, сморщившимися коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его жалостью, нежностью, страстью... Между планок оконной решетки, косо торчавших вверх, ничего не могло быть видно, но она с восторженным ужасом косилась на них, слышала беспечный говор и шаги проходящих по палубе под самым окном, и это еще страшнее увеличивало восторг ее развратности. О, как близко говорят и идут - и никому и в голову не приходит, что делается на шаг от них, в этой белой каюте! 


Бунин



Еще ребенком я догадывался, что эта особенная улыбка для каждой женщины означает удивительную маленькую победу. Да, мимолетное торжество над несбывшимися мечтами, над грубостью мужчин, над тем, что прекрасное и подлинное встречается в здешнем мире так редко. Если бы в ту пору я мог выразить это словами, я назвал бы такую манеру улыбаться «женственностью»… Но тогда мой язык был еще слишком конкретен. Я довольствовался тем, что разглядывал женские лица на фотографиях в нашем семейном альбоме и на некоторых улавливал этот отблеск красоты.

Эти женщины знали – чтобы быть красивыми, за несколько секунд до того, как их ослепит вспышка, надо произнести по слогам таинственные французские слова, смысл которых понимали немногие: «пё-титё-помм…» [1] И тогда рот не растягивался в игривом блаженстве и не сжимался в напряженной гримасе, а словно по волшебству образовывал изящную округлость. И все лицо преображалось. Брови чуть заметно выгибались, овал щек удлинялся. Стоило сказать «пётитё помм», и тень отрешенной, мечтательной нежности заволакивала взгляд, утончала черты, и на снимок ложился приглушенный свет минувших дней.

Чары этой фотомагии усвоили самые разные женщины. Хотя бы вот эта московская родственница на единственной цветной фотографии в наших альбомах. Жена дипломата, она обычно разговаривала сквозь зубы и вздыхала от скуки, даже не успев вас выслушать. Но на фотографии я сразу распознал влияние «пётитё помм».

Отсвет этих слов ложился на лицо бесцветной провинциалки, безымянной тетушки, о которой вспоминали, только когда речь заходила о женщинах, так и не вышедших замуж после массового истребления мужчин во время последней войны. Даже Глаша, единственная в нашей семье крестьянка, на немногочисленных фотографиях, у нас сохранившихся, демонстрировала эту чудодейственную улыбку. Был, наконец, целый рой молоденьких родственниц, которые надували губки, стараясь на несколько бесконечных секунд, пока их снимали, удержать это ускользающее французское волшебство. Шепча свое «пётитё помм», они еще могли продолжать верить, что вся предстоящая жизнь будет соткана из таких благодатных мгновений…
На полянке два ежа
Вверх иголками лежат,
Третий возле этих двух
Лег иголками в траву.

Говорят ему ежи:
«Ты по-ёжески лежи!
Ёж ты всё ж или не ёж?
Что ж ты так себя ведешь?!»

Ёж в ответ им говорит:
«В небе звездочка горит,
Я за звездочкой слежу –
Потому я так лежу!»

А ежи ему опять:
«Не положено лежать
Нам колючей спинкой вниз,
Очень глупый твой каприз!»

Ёжик лапкой покачал,
Улыбнулся, промолчал.
И подумал про себя,
Одуванчик теребя:

«Этой звездочке одной
В небе грустно и темно,
Потому она вчера
Мне мигала до утра.

Никому я не скажу,
Что со звездочкой дружу.
И пока не лягу спать,
Буду тоже ей мигать!»

Worms in love



Ужин

- Мая, кушай

- Мама, я не голодная

Маин брат, флегматично облизывая вилку : "Мая, а ты знаешь, что есть страны в которых голодают дети? У них нет даже мороженого...Вот, что бы ты делала, если у тебя не было еды?" " Тогда я бы ела твою еду!" отвечает Мая не раздумывая. Кстати, вдруг вспоминает Мая, а что у нас насчёт мороженого?

- Мама, я хочу мороженое!!!

- Мая, кушай

- Мамочка, но я уже не голодная, и мне так хочется мороженое

- Мая, кушай

- Мама, я уже сегодня кушала

-Мая, кушай

- Мама, а помнишь , я вчера даже яблоко сьела?

Маин брат, морожено-заинтересованый : "Мая, твои причитания разбивают моё сердце, бедный ребёнок 1"
Мая поучительно: " Если бы у меня было разбитое сердце, то я уже была неживой!"

- Мама, Мая умрёт, если ты не дашь ей мороженое!

- Да, мама, и Джошуа тоже умрёт. Ты будешь очень без нас скучать и плакать всё время.

- Да, мама! Если ты не дашь нам мороженое, то ты будешь плакатьsmile




п.с. дети получили добавку мороженогоsmile
Откуда ни возьмись --
как резкий взмах --
Божественная высь
в твоих словах --
как отповедь, верней,
как зов: "за мной!" --
над нежностью моей,
моей, земной.
Куда же мне? На звук!
За речь. За взгляд.
За жизнь. За пальцы рук.
За рай. За ад.
И, тень свою губя
(не так ли?), хоть
за самого себя.
Верней, за плоть.
За сдержанность, запал,
всю боль -- верней,
всю лестницу из шпал,
стремянку дней
восставив -- поднимусь!
(Не тело -- пуст!)
Как эхо, я коснусь
и стоп, и уст.
Звучи же! Меж ветвей,
в глуши, в лесу,
здесь, в памяти твоей,
в любви, внизу
постичь -- на самом дне!
не по плечу:
нисходишь ли ко мне,
иль я лечу.


Lost in Translation


Алё! Ларису Ивановну хочу!
Смысл жизни

Один врач начал лечить себя сам и долечился до того, что вместо одного мизинца на ноге у него потеряла чувствительность вся ступня, а дальше все поехало само собой, и спустя десять лет он очутился на возвышении в отдельной палате с двумя аппаратами, из которых один всегда ритмично постукивал, давая лежащему искусственное дыхание. Все продвигалось теперь без участия лежащего, потому что у него была полная неподвижность, даже говорить он не мог, ибо его легкие снабжались кислородом через шланги, минуя рот. Представьте себе это положение и полное сознание этого врача-бедняка, которому оставалось одному лежать целые годы и ничего не чувствовать. Целое бессмертие в его цветущем возрасте мужчины тридцати восьми лет, который внешне выглядел краснорожим ефрейтором с белыми выпученными глазами, да ему никто и не подносил зеркало, даже когда его брили. Впрочем, мимика у него не сохранилась, его как бы ошпаренное лицо застыло в удушье, раз и навсегда он остановился, в ужасе раскрыв глаза, и бритье оказывалось целым делом для сестричек, дежурящих изолированно около него по суткам. Они на него и не глядели, шел большой эксперимент сохранения жизни при помощи искусственных железных стукающих каждую секунду легких - а уши у больного работали на полную мощность, он слышал все и думал Бог весть что. По крайней мере, можно даже было включить ему его собственный голос при помощи особого затыкания трубочки, но когда ему затыкали эту трубочку, он ужасно ругался матом, а заткнуть трубочку обычно можно было быстрее всего пальцем, и палец сам собой отскакивал при том потоке площадной ругани, который лился из неживого рта, сопровождаемый стуком и свистом дыхания. Иногда, раз в год, его приезжала навестить жена с дочерью из Ленинграда, и она чаще всего слушала его мертвую ругань и плакала. Жена привозила гостинчик, он его ел, жена брила мужа, рассказывала о родне и тех событиях, которые произошли за год, и, возможно, он требовал его добить, мало ли. Жена плакала и по обычному ритуалу спрашивала врачей при муже, когда он поправится, а врачей была целая команда: например, кореянка Хван, у которой уже была предзащита кандидатской диссертации на материале соседней палаты, где лежало четверо ее больных энцефалитом, четыре женщины с плохим будущим, затем в команде был старичок профессор, который впал в отроческие годы и обязательно, осматривая каждую лежащую женщину, клал руку ей на лобок, а осматривал он также другую палату, где находилась другая четверка, теперь уже юных девушек, сраженных полиомиелитом. Он их таким образом как бы ободрял, но они ведь ничего не чувствовали, бедняги, они только иногда плакали, одна за другой. Вдруг заплачет навзрыд, и нянечка уже тяжело подымается с табуретки и идет за судном, квачом и кувшином мыть, убирать и перестилать. Чистота была в этой больнице, опорном пункте института неврологии, чистота и порядок, а энцефалитные бродили как тени и заходили к живому трупу на порог, ужасаясь и отступая перед взглядом вытаращенных в одну точку глаз, эти же энцефалитные сиживали в палате неподвижных девушек, где рассказывались анекдоты нежными голосками и лежали на подушках головы, в ангельском чине находящиеся, с нимбом волос по наволочкам. А то энцефалитные ходили и к малышам, в самую веселую палату, где бегали, кружась, дети с потерянными движениями рук, а за ними припрыгивали дети-инвалидики, волоча ножку. Туда же от своего мечтателя о собственном убийстве переходила большая команда врачей, там летали шуточки, там царила надежда на лучшее будущее, а бывший врач оставался один на своем высоком медицинском посту, на ложе, и его даже со временем перестали спрашивать о самочувствии, избегали затыкать трубочку, чтобы не слышать свистящий мат. Может быть, кто-нибудь, подождав подольше, услышал бы и просьбы, и плач, а затем и мысли находящегося в чисто духовном мире существа, не ощущающего своего тела, боли, никаких тяжестей, а просто вселенскую тоску, томление бессмертной как бы души не свободного исчезнуть человека. Но никто на это не шел, да и мысли у него были одни и те же: дайте умереть, падлы, суки и так далее до свистящего крика, вырубите кто-нибудь аппарат, падлы и так далее. Разумеется, все это было до первой большой аварии в электросети, но врачи на этот случай имели и автономное электропитание, ведь сам факт существования такого пациента был победой медицины над гибелью человека, да и не один он находился на искусственном дыхании, рядом были и другие больные, в том числе и умирающие дети. Раздавались голоса нянечек, что Евстифеева разбаловали, полежал бы в общей свалке, где аппарат на вес золота, то бы боролся за жизнь, за глоточек воздуха, как все мы грешные. Вот вам и задача, о смысле жизни, как говорится. 



алаверды

Али-Баба

Они познакомились — так бывает — в очереди в пивбар. Она оглянулась и увидела синеглазого в финском костюме и с черными ресницами и решила: он будет мой. Поскольку она и не догадывалась, насколько легка будет ее пожива, некоторое время ушло на верчение головой, уходы («Я перед вами буду, хорошо?»), а он терпеливо стоял и ждал разрухи своей судьбы, бедный принц в единственном, что еще у него осталось, в сером финском костюме. В отличие от Али-Бабы он знал, что ни одна женщина в здравом уме на него не покусится, у них есть нюх. Ухаживание Али-Бабы он воспринял с легким интересом, собравши все остатки своей души и вспомнив то время, когда женщины и девушки в трамваях и метро еще вызывали в нем мысли типа «а что, если…». Последние несколько лет, прежде чем так подумать, он уже махал рукой. Именно: увидев девушку посимпатичней, он с озлоблением махал рукой. Али-Баба не вызвала в нем абсолютно никакого волнения, махать рукой тут было совершенно не на что, обыкновенная приличная еврейская женщина с большими черными глазками. Он не подозревал, будучи почти трезвым, что за каждыми большими глазами стоит личность со своим космосом, и каждый этот космос живет один раз и что ни день, то говорит себе: теперь или никогда. Тем более что Али-Баба, как и он, стояла в очереди в пивбар. Правда, для него поход в пивбар был возвышением до остальных нормальных и приличных людей, как эта Али-Баба. Для нее же, он мог подозревать, поход в пивбар был, возможно, падением: что делать приличной женщине в пивбаре среди матерящихся мужиков, пусть даже пивбар и на Пушкинской улице, где много милиции и где на стенах светильники, но где, однако, между столиками снует уборщица лет двадцати и уносит к себе в подсобку якобы порожнюю посуду из-под водки, а на самом деле клиент долго поражается, шаря у себя в ногах в полных потемках: где тут была недопитая поллитровка? Шасть в подсобку, а Нинка уже нюхает корочку, и из-за этого было много скандалов с руководством бара, минуя милицию.

Однако он не знал Али-Бабы, как и она, впрочем, не раскусила его. Оба они подозревали друг в друге порядочных людей и шли навстречу друг другу с самыми лучшими намерениями: поговорить с хорошими человеком.

Они поговорили о том, как долго здесь стоять и что в других местах тоже долго стоять, причем оба обнаружили полное знание всех возможных мест, до «Сайгона» включительно. Он подумал: «Молодец баба, всюду бывала» — и почувствовал к ней уважение, она подумала, что синеглазый, кажется, не избалован вниманием, как это могло показаться с первого полуоборота в очереди, и почувствовала к нему щемящую жалость и нежность, как к уличному котенку прекрасной породы, которого вот-вот хватятся хозяева.

Потом она прочла ему свои стихи, написанные предыдущему товарищу жизни, который проклял Али-Бабу за то, что она умело прятала не допитые им бутылки неизвестно где в его же собственной, небогатой на мебель квартире, мотивируя это тем, что не хочет, чтобы он спивался. Он и не подозревал, что Али-Баба все выливала внутрь себя, а что значит одной пустой бутылкой больше на том балконе, где они хранили обменный фонд. Предыдущий товарищ, однако, просек ее хитроумные ходы и перевалил Али-Бабу через перила того же балкона, куда она тихо, как можно тише, выставила пустую бутылку, но звяка не избежала по причине неточности рук. Али-Баба, будучи переваленной через перила, зацепилась пальцами за железную поперечину в оградке балкона и повисла, как гимнастка, на высоте четырех этажей. Проходящий народ быстро вычислил, откуда ветер дует, и стал взламывать квартиру, поскольку испуганный товарищ жизни Али-Бабы не открыл на звонок, а сидел на кухне и придумывал, какие показания он даст в милиции: то ли самоубийство, если никто не видел, то ли что она хотела его скинуть вниз, а он защищал свою жизнь. Вид у него был злобный, когда ворвавшиеся два шофера привели к нему Али-Бабу с совершенно скрюченными пальцами рук. Шофера хотели сбегать за водкой, видя, как расплакался мужик, но в квартиру набежали еще бабы, поднят был большой крик, вызвана «скорая» неизвестно зачем, хотя Али-Баба умоляла этого не делать. Наконец все разошлись, не «скорая» же лечит скрюченные пальцы, все это в амбулаторном порядке, а версию Али-Баба придумала такую, что мыла балкон снаружи. Врачи не следователи, не стали проверять, где ведра и тряпки, сделали успокоительный укол Али-Бабе и мужику и уехали. А мужик в секунду выставил Али-Бабу из дому, в бешенстве собрал все ее тряпки в свой рюкзак и бросил с того же балкона. А у нее там все было — и мохеровая кофта, и рейтузы, и мало ли еще что. Косметику она оставила в ванной, неверным шагом спустилась за рюкзаком и ушла к себе домой к маме, где очень долго так и жила со скрюченными пальцами рук, не в силах начать устраиваться на работу. И поход в пивбар был для нее началом новой эры.

А финский костюм оказался в этом пивбаре после недолгой внутренней борьбы, поскольку, не заставши нужного человека в конторе, куда он был послан начальством (в результате разных перипетий финский костюм в свое время был понижен до старшего лаборанта и использовался на разных работах, в том числе и как курьер), он решил пообедать (у каждого человека может быть обеденный перерыв) в пивбаре жидким хлебом, как он называл пиво.

— Жидкий хлеб, — сказал этот Виктор, осушивши кружку.

— Солнце, — ответила Али-Баба.

— Понимаю, — сказал Виктор, — все от фотонов.

— Я люблю солнце, — ответила Али-Баба.

— Возьму еще? — предложил Виктор, а она запротестовала, что теперь ее очередь, он уже брал шесть раз.

И Витя опять подумал, что баба понимающая, так как денег у него теперь было только еще на две кружки, и это вплоть до получки, то есть на будущую всю неделю.

А у Али-Бабы деньги были, она взяла у матери восьмой том Блока, с конца, чтобы мать не хватилась. Бунин у них уже стоял в четырех томах вместо девяти. Анатоль Франс в трех, а двухтомник Есенина отсутствовал целиком. Половина нажитого имущества, считала Али-Баба, принадлежит ей, не ждать же смерти мамы. Кстати, мать лежала в больнице и не знала, что Али-Баба вернулась, а то бы она прекратила врачебные исследования и в тот же момент Али-Баба оказалась бы на принудительном лечении от алкоголизма, как уже дважды было. Почему Али-Баба и опасалась возвращаться домой, жила у подруг и друзей уже давно, только подруг у нее уже почти не было, одна Лошадь, да и та завела себе мужика Ванечку, который бил смертным боем и самое Лошадь и всех, кто к ней приходил, так что быстро отвадил круг друзей, а привадил грузчиков из гастронома, и в доме всегда было что выпить и чем закусить, пошла веселая жизнь. Что касается Али-Бабиных друзей мужского пола, то у нее с этим проблем не было, вставал только вопрос, где ночевать. У всех друзей были жены или матери; а как раз сегодня мамаша Али-Бабы на арапа позвонила из больницы, и заспанная Али-Баба ответила «але», и мамаша тут же сказала: «Ты что, дома?», но Али-Баба сразу положила трубку и больше уже не отвечала на звонки, а под неумолкающий трезвон собралась, печально взяла том Блока, остатки косметики, материны нераспечатанные колготки, флакон успокоительных таблеток и оказалась в очереди в пивбар. Когда пивбар закрыли, они пошли домой к Виктору, благо он жил один. Это было большое открытие для Али-Бабы, узнать, что Виктор, во-первых, не женат, а во-вторых, живет без мамы. То есть у него есть давно вымечтанная хата. И хотя он не слишком горячо воспринял предложение Али-Бабы пойти к нему, но все-таки они на ночь глядя пошли именно к нему, он открыл ключом дверь и еще дверь, и там, в комнате, было темно и тепло, хотя и отдаленно смердело. Он включил настольную лампу, нашел и постелил чистое белье, и наступила ночь любви. Али-Баба была довольна, что обрела пристанище, Виктор был доволен, что не сплоховал и нашел чистые простыни, когда к нему пришла порядочная женщина, и на сон грядущий Али-Баба по собственной инициативе почитала ему еще раз свое стихотворение «И нелегкой дорогой иду я к тебе… Никому не подвластны мы в нашей судьбе». Не дождавшись конца длинного стихотворения, Виктор заснул, то есть стал громко и мерно храпеть. Али-Баба замолчала и с нежным, материнским чувством в душе благодарно заснула, после чего немедленно проснулась, потому что Виктор обмочился. Али-Баба тут же поняла, почему Виктор жил бесхозный и ничей и почему его бросила сука жена, разменявшая трехкомнатную квартиру на квартиру себе и девять метров ему, а он безропотно согласился. Али-Баба заплакала, вскочила, переоделась, села к столу и в полной темноте, при храпе и зловонии задумалась еще раз над своей судьбой, после чего приняла давно уже приготовленный флакончик успокоительного. Виктор очнулся к утру, увидел лежащую лицом в стол Али-Бабу, прочел ее записку и вызвал «скорую». Когда Али-Бабе сделали промывание желудка, она пришла в себя, и ее увезли в психбольницу уже в полном сознании и вместе с ее сумкой. Виктор, дрожа с похмелья, кое-как оделся и пошел на работу дожидаться, когда откроют винный отдел, а Али-Баба в это время уже лежала в чистой постели в палате для психически больных женщин сроком не меньше чем на месяц, ее ждал горячий завтрак, беседа врача, рассказы соседок об их бедствиях, и ей было о чем им всем порассказать, в особенности то, что когда она в первый раз приняла таблетки, то ослепла на сутки, во второй раз проспала тридцать шесть часов, а на шестой раз встала в восемь утра ни в одном глазу.


bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..bad news, good news..
Horosho, ya podygraiju vam. No mozhno sovet? Uberite podpis...
Теплые контуры. Мягкие, плавные линии.
Влажные кисти. На выдохе: «Спи, если хочешь...»
(то же дитя!..) Землянично-вишнево-малиновой
Нежностью, тая в глазури густеющей ночи, –
Клеточки, черточки, родинки, робкие впадинки –
Роспись («искусство любви»?) по податливой коже.
Легкие _при_кос_но_ве_ни_я_
..выстужен за день ты...
Я за художника. Так что ты спи.
Если можешь.



она сказала, глядя в тьму,
ее родной едва ли гуще:
«я понимаю, почему
в твоей стране так много пьющих…»
уже самой хотелось «вон»,
чтоб никогда не возвратиться.
«я понимаю, отчего
в твоей стране такие лица…»
монахи, сутры… и потом
она оставила на память:
«не понимаю только, что
меня _так_ связывает с вами…»



засыпаю…
засыпаю…
слышу, черт кряхтит в сенях.
засыпает,
засыпает,
засыпает снег…
меня.
тихо стонет половица.
за окном черным-черно.
то ли явью, то ли снится…
третий день уж как смурной
приживальщик неказистый,
третий день в мой лезет сон.
молодой, горячий, чистый
снег ложится на лицо.
то ли в щели задувает,
то ли крышу унесло.
обветшала хата с краю –
самый раз пустить на слом.
отчего же половицам
гость покоя не дает?
снег ложится и ложится
тихо на сердце мое.
что в сенях сидишь ты скромно,
не забыл ли свою цель?
три подруженьки вороны
громко гадят на крыльце.
старый черт в тоске и страхе –
сновиденье. наяву.
знаешь, что… пошел ты на х…Ъ(ер)!
просыпаюсь!
и живу.


рассыпались бусы. отчаянно. ярко. оранжево.
хотела собрать, да подумалось: проще купить
другие, чем снова нанизывать-связывать-спрашивать-
глаза закрывать-забывать-оживать... со щеки
рассеянным жестом, едва ли замеченным, влажную
ресничку, лицо опустив, торопливо смахнуть
и выйти. да в сущности, было бы что-нибудь важное,
ведь просто забава! но все же в ладони одну
заветную бусинку (прежняя нежность) заботливо
укрыть от несветлых настойчивых взглядов извне.
и долго укутывать верным шарфом терракотовым
от сорванной шелковой нитки уродливый след.


...diamond in the rough 

надо заметить, что мир, который Данилов считал когда-то своим, а теперь с некоей отчужденностью называл Девятью Слоями, обладал поливариантностью. Мир этот мог иметь много выражений. И существа этого мира могли не только преобразовываться и превращаться (то есть переходить из одного состояния в другое), но и воплощаться. И стало быть, пребывать сразу хоть бы и в ста различных состояниях, принимая самые подходящие для случая облики. 
мда...трагично  Надеюсь, это не ваше
Кофе поможет мне поглупеть?smile
See, the problem is that God gives men a brain and a penis, and only enough blood to run one at a time. 

Love Reign O'er Me






Навеяно букашками



– Здравствуйте, доктор…
– Жалобы?..
Сердце? Опять оно?
Лучше, гляжу, не стало Вам
с курсом весны, больной.
Знаю, молчите!
(лучики
хитрые возле глаз)
Вам, молодым, помучиться –
то не во вред, а всласть.
– Я…
– Раздевайтесь живенько –
и на рентген души.

…Странно… Пока лежите-ка…
(картой в столе шуршит)
Так-с…
(стетоскоп в готовности)
Выдох… Откройте рот…

Переизбыток совести –
С возрастом все пройдет.
Тремор зрачков, луна в глазах,
Аура – кокон-шаль…
Краткий итог анамнеза –
Homo sentimental'.
В сердце я Вашем только вот
шума найти не смог
хмельного меда горького…

Эй, санитары, в морг


"You get a little moody sometimes but I think that's because you like to read. People that like to read are always a little fucked up."  — Pat Conroy (The Prince of Tides)
С трибуны неслось:
- ...И в такие дни, как наши, когда каждый из нас
должен отдать все свои силы на развитие конкретных
лингвистических исследований, на развитие и углубление наших
связей со смежными областями науки, в такие дни особенно
важно для нас укреплять и повышать трудовую дисциплину всех
и каждого, морально-нравственный уровень каждого и всех,
духовную чистоту, личную честность...
- И животноводство!- Вскричал вдруг требовательно
петенька скоробогатов, вскинув вперед и вверх вытянутую руку
с указательным пальцем.
По аудитории пронесся невнятный гомон. На трибуне
смешались.
- Безусловно... Это бесспорно... И животноводство
тоже... Но что касается конкретно товарища жуковицкого, то
мы не должны забывать, что он наш товарищ...
Ай да ойло союзное! Нет, как хотите, а что-то
человеческое, что-то такое с большой буквы в нем,
безусловно, есть. Невзирая на его поросячьи, вечно
непроспанные глазки. Невзирая на постоянный запах перегара,
образующий как бы его собственную атмосферу. Невзирая на
беспримерную бездарность и халтурность его сочинений для
школьников. Невзирая на его обыкновение подсаживаться без
приглашения и наливать без спросу... (Впрочем, тут я не
прав. Конечно, ойло, как правило, ходит без денег, потому
что всегда в пропое. Но уж когда у него есть деньги!..
Подходи любой, ешь-пей до отвала и с собой уноси). Он
выдумщик, вот что его извиняет. Воплотитель в практику самых
невозможных фантазий, какие бывают разве что в анекдотах.
Однажды в мурашах, в доме творчества, дурак рогожин
публично отчитал ойло за повышение голоса в столовой, да еще
вдобавок прочитал ему мораль о нравственном облике
советского писателя. Ойло выслушал все это с подозрительным
смирением, а наутро на обширном сугробе прямо перед крыльцом
дома появилась надпись: "рогожин, я вас люблю!". Надпись эта
была сделана желтой брызчатой струей, достаточно горячей,
судя по глубине проникновения в сугроб.
Теперь, значит, представьте себе такую картину. Мужская
половина обитателей мурашей корчится от хохота. Ойло с
каменным лицом расхаживает среди них и приговаривает: "это,
знаете ли, уже безнравственно. Писатели, знаете ли, так не
поступают..." Женская половина брезгливо морщится и требует
немедленно перекопать и закопать эту гадость... Вдоль
надписи, как хищник в зоопарке, бегает взад и вперед рогожин
и никого к ней не подпускает до прибытия следственных
органов. Следственные органы не спешат, зато кто-то
услужливо делает для рогожина (и для себя, конечно)
несколько фотоснимков: надпись, рогожин на фоне надписи,
просто рогожин и снова надпись. Рогожин отбирает у него
кассету и мчит в москву. Сорок пять минут на электричке,
пустяк.
С кассетой в одном кармане и с обширным заявлением на
петеньку - в другом рогожин устремляется в наш секретариат
возбуждать персональное дело о диффамации. В фотолаборатории
клуба ему в два счета изготавливают дюжину отпечатков, и их
он с негодованием выбрасывает на стол перед Федором
михеичем. Кабинет Федора михеича как раз в это время битком
набит членами правления, собравшимися по поводу какого-то
юбилея. Многие уже в курсе. Стоит гогот. Фотографии
разбегаются по рукам и в большинстве своем исчезают.
Федор михеич с каменным лицом объявляет, что не видит в
надписи никакой диффамации. Рогожин теряется лишь на
секунду. Диффамация заключена в способе, коим произведена
надпись, заявляет он. Федор михеич, с каменным лицом
объявляет, что не видит никаких оснований обвинять именно
Петра скоробогатова. В ответ рогожин требует графологической
экспертизы. Все валятся друг на друга. Федор михеич с
каменным лицом выражает сомнение в действенности
графологической экспертизы в данном конкретном случае.
Рогожин, горячась, ссылается на данные криминалистической
науки, утверждающей, якобы, будто свойства идиомоторики
таковы, что почерк личности остается неизменным, чем бы
личность ни писала. Он пытается демонстрировать этот факт,
взявши в зубы шариковую ручку, чтобы расписаться на бумагах
перед Федором михеичем, угрожает и вообще ведет себя
безобразно.
В конце концов Федор михеич вынужден уступить, и на
место происшествия выезжает комиссия. Петенька скоробогатов,
прижатый к стене и уже слегка напуганный размахом событий,
сознается, что надпись сделал именно он. "Но не так же, как
вы думаете, пошляки! Да разве это в человеческих силах?" Уже
поздно. Вечер. Комиссия в полном составе стоит на крыльце.
Сугроб еще днем перекопан и девственно чист. Петенька
скоробогатов медленно идет вдоль сугроба и, ловко орудуя
пузатым заварочным чайником, выводит: "рогожин, я к вам
равнодушен!" Удовлетворенная комиссия уезжает. Надпись
остается.


Ангел> *тихо*
послушай, ты ведь знаешь, нам пора.
не ждет никто? да даже если так,
что толку тут торчать на сквозняке?
вот-вот уже с осеннего муската
дни съежатся, и ночи развезет…
<Ч.> *апатично*
отстань, галлюцинация! сто раз
просил тебя куда-нибудь слетать
подальше… твой бесхозный манекен
нажрется той Массандры, и пока ты
взмахнешь крылом, забудется, и – всё…

<Ангел> *передразнивает*
«забудется – и всё» – знакомый бред!
опять меня пытаешься послать,
и шутка с манекеном не нова.
ты что-то, друг мой, стал однообразен,
давай-ка, собирайся, и вперед!
<Ч.> *ехидно*
ты спятил? на ночь глядя, в ноябре??
тащиться в эту гадость из тепла
диванного? ну да, конечно, вам,
плодам больных фантазий, – лучший праздник
играть на нас бессонья напролет.



<Он же> *потерянно*
ну что молчишь, химера? где ты? мне
давно недостает твоих занудств.
пора идти, да как же я один:
дороги перекисли и застыли
в который раз. и ночи развезло…
<Ангел> (про себя) *сердито*
сказать ему, что здесь я? ну уж нет.
проводим с ним сто пятую луну
на том же месте без толку…
*мягче*
…иди,
не бойся, чтo; ты… думаешь, на крыльях
летаем мы? …так прячься под крыло…
Рас-стояние: версты, мили...
Нас рас-ставили, рас-садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.

Рас-стояние: версты, дали...
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это - сплав

Вдохновений и сухожилий...
Не рассорили - рассорили,
Расслоили...
Стена да ров.
Расселили нас, как орлов-

Заговорщиков: версты, дали...
Не расстроили - растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас, как сирот.

Который уж, ну который - март?!
Разбили нас - как колоду карт! 


Несколько сумбурно, но такой вечер, Иногда так хочется написать "на девочке", но девочки больше нет, есть жизнь...Будем жить

четверг, 24 марта 2011 г.

Майкины лапки





Практически в любом провинциальном городе есть памятник Ленину,
Улица Молодежная, липовая аллея,
Доска объявлений, где уже лет десять не клеили
Девочек, которыми однажды переболели
Не полностью [с осложнениями на сердце и печень],
Таких, как я.
Нихуя,
Мой город особенный. Крыть здесь нечем.
Город детства и растущих из вечности колоколен.
Город странных, в себя загоняющих, тупиков.
Он зовет(?), тянет(?) [почему-то сомневаюсь в глаголе].
Строкой
Я возвращаюсь в осень. Расставив лапищи,
Меня встречает прошлое, наливает портвейн.
Настало время посетить мое маленькое кладбище,
Где могилы идут порожние –
За портретом портрет –
Эшелоном – любимые, единственные, хорошие –
Ноябрьские мальчики.
Охуенные.
Военнопленные.
Военно-не-обязанные умирать,
Вскрывая рельсы, истекая чернилами в углубления,
Остающиеся от острого паркеровского пера
На совести, чистой до умиления.

Наверное, просто пришла пора
Поговорить с Лениным,
Все таким же гранитным, понимающим и родным.
Поговорить о рыцарях моего потерянного поколения.
Поговорить о тех, которых приходилось вычеркивать.
Не чокаясь. 


Я в вопросы с Дьяволом играю,
За решимость - вечностью плачу,
Только в длинной очереди к Раю
Я местечко теплое хочу.

Ублажаю Дьявола и Бога,
И боюсь обоих, как огня,
Только вот окольная дорога
Вряд ли к счастью выведет меня.

У святых - безгрешнейшие лица,
У чертей - беспутнейшая жизнь:
Помогите мне определиться,
Я уже запуталась во лжи.

Все ищу местечко посредине,
Где смогу молиться и грешить:
Утешая чертову гордыню,
Я пытаюсь ближних возлюбить!

Моя Мая


— Пух! Когда ты просыпаешься утром, - сказал наконец Пятачок, - что ты говоришь сам себе первым делом?
— Что у нас на завтрак? - сказал Пух.- А ты, Пятачок, что говоришь?
— А я говорю: "Интересно, что сегодня случится интересное?" - сказал Пятачок.
Пух задумчиво кивнул.
— Это то же самое, - сказал он



— Четыре тысячи двести шестьдесят восемь! Такой номер был у одного паровоза в Печках. Этот паровоз стоял на шестнадцатом пути. Его собирались увести на ремонт в депо Лысую-на-Лабе, но не так-то это оказалось просто, господин фельдфебель, потому что у старшего машиниста, которому поручили его туда перегнать, была прескверная память на числа. Тогда начальник дистанции позвал его в свою канцелярию и говорит: "На шестнадцатом пути стоит паровоз номер четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Я знаю, у вас плохая память на цифры, а если вам записать номер на бумаге, то вы бумагу эту также потеряете. Если у вас такая плохая память на цифры, послушайте меня повнимательней. Я вам докажу, что очень легко запомнить какой угодно номер. Так слушайте: номер паровоза, который нужно увести в депо в Лысую-на-Лабе,— четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Слушайте внимательно. Первая цифра — четыре, вторая — два. Теперь вы уже помните сорок два, то есть дважды два — четыре, это первая цифра, которая, разделенная на два, равняется двум, и рядом получается четыре и два. Теперь не пугайтесь! Сколько будет дважды четыре? Восемь, так ведь? Так запомните, что восьмерка в номере четыре тысячи двести шестьдесят восемь будет по порядку последней. После того как вы запомнили, что первая цифра — четыре, вторая — два, четвертая — восемь, нужно ухитриться и запомнить эту самую шестерку, которая стоит перед восьмеркой, а это очень просто. Первая цифра— четыре, вторая— два. а четыре плюс два — шесть. Теперь вы уже точно знаете, что вторая цифра от конца — шесть; и теперь у вас этот порядок цифр никогда не вылетит из головы. У вас в памяти засел номер четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Но вы можете прийти к этому же результату еще проще...

Фельдфебель перестал курить, вытаращил на Швейка глаза и только пролепетал:

— Карре аb! [Снять головной убор! (нем.)]

Швейк продолжал вполне серьезно:

— Тут он начал объяснять более простой способ запоминания номера паровоза четыре тысячи двести шестьдесят восемь. "Восемь без двух — шесть. Теперь вы уже знаете шестьдесят восемь, а шесть минус два — четыре, теперь вы уже знаете четыре и шестьдесят восемь, и если вставить эту двойку, то все это составит четыре — два — шесть — восемь. Не очень трудно сделать это иначе, при помощи умножения и деления. Результат будет тот же самый. Запомните,— сказал начальник дистанции,— что два раза сорок два равняется восьмидесяти четырем. В году двенадцать месяцев. Вычтите теперь двенадцать из восьмидесяти четырех, и останется семьдесят два, вычтите из этого числа еще двенадцать месяцев, останется шестьдесят. Итак, у нас определенная шестерка, а ноль зачеркнем. Теперь уже у нас сорок два, шестьдесят восемь, четыре. Зачеркнем ноль, зачеркнем и четверку сзади, и мы преспокойно опять получили четыре тысячи двести шестьдесят восемь, то есть номер паровоза, который следует отправить в депо в Лысую-на-Лабе. И с помощью деления, как я уже говорил, это также очень легко. Вычисляем коэффициент, согласно таможенному тарифу..." Вам дурно, господин фельдфебель? Если хотите, я начну, например, с "General de charge! Fertig! Hoch an! Feuer!" [Стрельба залпами! (франц.) Готовьсь! На прицел! Пли! (нем.)] Черт подери! Господину капитану не следовало посылать вас на солнце. Побегу за носилками.

Пришел доктор и констатировал, что налицо либо солнечный удар, либо острое воспаление мозговых оболочек.

Когда фельдфебель пришел в себя, около него стоял Швейк и говорил:

— Чтобы докончить... Вы думаете, господин фельдфебель, этот машинист запомнил? Он перепутал и все помножил на три, так как вспомнил святую троицу. Паровоза он не нашел. Так он и до сих пор стоит ня шестнадцатом пути.

Фельдфебель опять закрыл глаза.
Легкомыслие!- Милый грех,
Милый спутник и враг мой милый!
Ты в глаза мне вбрызнул смех,
и мазурку мне вбрызнул в жилы.

Научив не хранить кольца,-
с кем бы Жизнь меня ни венчала!
Начинать наугад с конца,
И кончать еще до начала.

Быть как стебель и быть как сталь
в жизни, где мы так мало можем...
- Шоколадом лечить печаль,
И смеяться в лицо прохожим!
Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
Видно, пока надо мной не пропоют литию,
Буду грешить - как грешу - как грешила: со страстью!
Господом данными мне чувствами - всеми пятью!

Други! Сообщники! Вы, чьи наущенья - жгучи!
Вы, сопреступники! - Вы, нежные учителя!
Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи,-
Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля

I have an elefant too...


Thank you and good nightsmile
smile)))

и всё же, не смотря на времяsmile это мой завтрак...
— А простите… это ты… это Вы… — он сбился, не зная, как обращаться к коту, на «ты» или на «Вы», — вы — тот самый кот, что садились в трамвай?
— Я, — подтвердил польщенный кот и добавил: — Приятно слышать, что Вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам обычно почему-то говорят «ты», хотя ни один кот никогда ни с кем не пил брудершафта.


Minesmile
Машина Написал:
-------------------------------------------------------
> Erika Написал:
> --------------------------------------------------
> -----
> > Sharing is Caring, My Darlingsmile
> >
> > [i53.tinypic.com]
>
>
> откуда этот снимок?


smile в смысле, откуда?


This baby will see no more evil